Анатолий Ива
Писатель
Телеграмма

Телеграмма

Погас свет, и наступила тишина. Длилась она минуту, вторую, еще сколько-то, пока блаженное, немое предвкушение не сменилось ерзаньем, кашлем, смешками и шиканьем – когда? Кто-то свистнул и… Началось. То, ради чего в клуб набился почти весь колхоз за исключением стариков, малых детей и вышедших на вечернюю дойку баб. Эта дойка сегодня считалась наказанием, потому что в киножурнале должны были показать их «Путь Ильича», а после новый фильм с Рыбниковым «Весна на Заречной улице».

Перед сеансом толкались возле устроенного в фойе буфета, куда привезли бутылочное пиво и зефир. В надеваемых три раза в год пиджаках, белых рубашках, пестрых платьях и сарафанах.  Было очень похоже на выборы. И пахло одеколоном, которым одинаково разило почти от каждого.

Степан (или Федор, Егор, Матвей… пусть, Степан) знал, что в первом ряду сидит одетый как на похороны председатель с семьей, сутулый районный парторг , счетовод и красная, вспотевшая от волнения Райка Смирнова, которая через двадцать минут станет мировой знаменитостью – ее-то и снимали в апреле для репортажа о рекордных надоях. Некрасивая и грубая Райка, получившая все победительские лавры: и премию, и отрез ткани, и возможность смотреть на себя со стороны через экран, а не в зеркало. Между прочим, Степанову жену категорически снимать не стали, хотя трудилась она не меньше и была главной Райкиной помощницей. Он думал, что разговаривать будут со многими, а оказалось, только с одной Смирновой. Одобренной и предложенной парторгом. Это Степан понял, когда помогал организовать работу оператора, обеспечивая силовое питание прожектору, микрофонам и громадной кинокамере. Камера трофейная. Но не фашистская, а американская. Текст короткого интервью написан на бумажке. И вопросы, и ответы.

Награда его жене (допустим, Люсе) все-таки была – путевка в санаторий далекого города Сочи. Можно ехать с сыном. И они уехали…  Степан остался один. Он и хозяйство. И странные чувства, которые с отъездом семьи усилились почти до дрожи. Не с того момента, когда две недели назад сажал Люсю и Сережку в московский поезд, а сегодня, двадцатого июля, когда снова увидел ее. Она тоже пришла смотреть их колхоз и «Весну». Он даже смог улыбнуться и сказать:

- Работникам связи наш электрический привет!

Она улыбнулась и, блеснув своими волшебными глазами, тихо ответила:

- Здравствуйте.

Больше ничего.

И скрылась за дверью. А Степан остался на ступенях допивать теплое пиво и докуривать папиросу. Нет, не докурил, поправил пиджак и бросил окурок в ведро, заменяющее урну.

«Она» - это новая почтальонша. «Новая» по сравнению со старой. И еще потому, что только в апреле стала развозить газеты и письма: набить в отделении сумку, на велосипед и по деревням. Приехала к ним из Куйбышева. К Алексеевой, своей тетке, на постоянное проживание. Так говорили. А почему, никто не знал. Также не знали, почему эта красивая женщина не замужем. Сколько ей лет? По фигуре еще девчонка, по лицу и чему-то в нем особенному, может быть, ровесница Степана. Когда Степан женился, ему было двадцать три, Люське девятнадцать. А теперь их сыну уже шесть.

Девушка-женщина с мужским именем Женя…

Так совпало, что появилась она в колхозе почти вместе с киношниками. Первые дни ходила в светлом широком пальто и странного фасона вздутой шляпке.   Поэтому Степану так и стало казаться – женщина из кино. Красивая, гибкая, легкая. Большеглазая, свободная. Пока. И очень скоро кто-то будет ее целовать. А затем обнимать, осторожно залезая рукой под платье. Медленно, но настойчиво придавая ее манящему телу нужное положение – лечь. И раздвинуть ноги. Самой. Потом она задирает платье, обнимает в ответ, целует горячим влажным ртом. А рука будущего счастливца, его грубые пальцы уже касаются влажности иной, заветной. Таким героем вполне может стать Сергеев – недавний сверхсрочник ростом с каланчу. Старший сынок председателя. Или холостой зоотехник Куценко. Тот возьмет болтовней и знаниями.

 Степан, когда лежал в кровати, сравнивал жену и почтальоншу. Чувствуя, что не сравнить – все равно что корову мерить косулей. Конечно, люди не скоты, и не одно только тело здесь важно, но именно так: корова.  Тяжелая, неуклюжая, со вздувшимся выменем, с горячим паром из ноздрей. 

- Не дыши мне в плечо! – просил Степан и, скрипя пружинами, отворачивался, чтобы думать о почтальонше дальше.

Первый раз он смог ее как следует разглядеть в сельмаге. А разглядев, оторопел. Не от того, что бурлящих баб и девок не встречал, а именно поэтому – и встречал, и щупал, и целовал когда-то. Когда учился в техникуме. Давно, до женитьбы.   Там в магазине, стоя в очереди и пряча свои сверлящие взгляды, он мгновенно почувствовал, что их новая почтальонша «бурлит». И распространяет свое томление. И губит того, кого это томление окатило. Ошпарило, потому что соединяется в Жене с внешним спокойствием и скромностью. И от этого нет защиты. И не хочется защищаться. А хочется также быть свободным, хочется впиться зубами и не отпускать, пока усталость не сведет челюсти. И знаешь, что для усталости имеется только один способ и условие. Для Степана невыполнимое. На их свадьбе каждый, начиная с председателя, считал обязанным пожелать:

- Совет да любовь!

Любовь понятно. А совет? Теперь тоже прояснилось – быть своей Люське верным. Но, даже если наплевать на все советы и совесть, то, когда? Все у всех на виду. Особенно он, колхозный электрик. Особенно этим летом, когда заканчивают две новые стройки: гараж и амбулаторию.

Хотя к ним в деревню Женя приезжала, когда Степан по разнарядкам колесил на своем мотоцикле по округе, виделись они почти ежедневно. То там, то здесь. Он игриво, точно не воспринимая ее всерьез: «Мое почтение!». Она спокойно, даже без улыбки: «Здравствуйте…». И не поймешь. А что он хотел понять? А потом понял, потому что заметил в ее взгляде этот страшный для него блеск. Который с каждой их мимолетной встречей становился все сильнее.

 Только один раз они пересеклись без свидетелей в поле – он прилаживал «когти», чтобы залезть на новый столб, где собирался крепить изоляторы, она ехала в Красново. Короткое, «городское» платьице, пыльные ботики, косынка с узелком на лбу. Сильные, загорелые девичьи ноги, руки, каких не может быть у местных баб, и почти вывалившаяся из выреза грудь - ехала согнувшись. Но его заметила. И нагнулась к рулю еще сильнее.

- Вам не страшно? – спросила, вдруг спрыгнув с седла.

Лоб и щеки ее блестели от пота. На ноге, над коленом царапина. Он заметил это моментально.

И все замерло: слепящее солнце, парящий ястреб, сухой треск кузнечиков, ржаной шорох с поля.

- Нет, - ответил он, облизнув сухие губы. - Я не боюсь ни высоты, ни тока.

Хотел встать, но от радости не мог - так и сидел, согнув охваченную ремнями ногу.

- Какой вы смелый. Неужели совсем ничего не боитесь? – она улыбнулась. И эта улыбка, первая живая улыбка, которую она ему подарила, показалась приоткрытой в темноту дверью... Застучало в груди:

- Нет, боюсь.

- Это хорошо… - ее взгляд начал жечь. – Не верю тем, кто говорит, что  ничего не боится.

- И знаете, чего боюсь? – хрипло спросил Степан, принимая огонь ее страшных глаз.

- Знаю.

- Откуда ж? – он шагал в пламя.

- Потому что, сама боюсь того же.  Вы, Степан, мне…

Она не договорила – внезапно появился председатель. На газике, в туче пыли, окутав  Степана злобой и досадой. А Женя поехала дальше.  

Но Степан догадался, достроил недоговоренное. И не поверил. И от сомнения заболел. Болезнью без названия, главный симптом которой – не хочется жены. Даже, когда он пьян. И выпивать стал больше, хотя особенно это занятие не любил.

Только накануне отправки в Сочи он ее любил. Быстро, молча, чего-то стыдясь. А потом вышел покурить. Стоял в темноте у калитки и представлял «завтра», когда на три недели останется холостым...

На экране появилась Райка Смирнова. Народ отреагировал по-разному: кто-то засмеялся, кто-то вскрикнул «Гляди! Райка», кто-то хлопнул в ладоши. Но общий всплеск и шевеление выдали зависть. А Степану было все равно. Он смотрел на Женю, ее высокую прическу и не замечал мелькания долгожданных кадров: ферма, бидоны с молоком, Райка в выданном ей белом халате… Их поля,  правление, парторг, стоящий на фоне кирпичной стены нового гаража и что-то записывающий в свой блокнот. Женя сидела через ряд, почти на одной с ним линии. Без движения. И эта неподвижность отделяла ее от остальных. Как будто она была в зале одна. И ждала. Когда он окликнет ее. Или, тихо ступая, подойдет и положит ей руки на плечи. Потом, задохнувшись, поцелует в шею. И снова, ближе к волосам.

Такое у Степана было наваждение.

После журнала   без перерыва запустили кино. Начало его прошло в легком шуме – люди отходили от увиденного и не могли не перешептываться, вопреки громкому «Да тише вы! Прямо, как дети, тише!». Это председатель. Голос строгий, но внутри довольный.   Но потом актер Рыбников Райку Смирнову затмил, и началось сопереживание.  Даже Женя слегка наклонилась вперед, пытаясь стать ближе к экрану. И Степан ее уже больше не видел – закрывала чья- то широкая спина.

И тогда он смог сосредоточиться на фильме. И был изумлен. Потому что, фильм про него. Так и есть! Откуда они узнали? Все именно так: живет себе веселый Саша Савченко, любит (или тискает) свою бабенку Зину, песенки поет… И вдруг к ним на стройку приезжает Женя. И все летит к чертям. Только не Женя, а учительница Нина Ивановна. Да  Женя  и красивее. И больше не нужно ничего. И никого. Савченко и ему. Только там «чистота», «душа», «совесть», а у него сводящее с ума томление. Нет, не только томление! Он, ради того, чтобы с Женей жить, отдал бы все. Чтобы каждый день и ночь с нею. В его доме, с их детьми. Вот это и есть счастье. Если бы не было жены. А она в чем виновата? И назад, как кино не отмотаешь. И что делать? Рыбников поставил многоточие. Красивый конец.

После фильма все остались в клубе. Только несколько человек, не проникшиеся общим сумбурным волнением, пошли домой. И Степан тоже, хотя мог бы и не идти. Но увидел, как Женя с теткой (оказывается, она тоже была), выйдя из зала, стали проталкиваться к выходу.

Ночь была душной и липкой, обещая скорую грозу.  Тяжелый, теплый воздух никак не хотел попадать в распахнутые окна. В них лезли комары и не давали Степану уснуть. В густой темноте их, казалось, было больше – Степан зажег лампочку, почему-то вдруг вспомнив, как сам же тянул витую проводку и прикручивал возле дверного косяка выключатель. Но при свете стало еще хуже – над мятой кроватью заблестела фотография: он склонил голову к голове ставшей женой Люси. Она в фате, он еще безусый. И кроватка сына, застеленная платком. И его игрушки в ящике – самосвал, лопатка, мячик. Нет, жена и сын сейчас мешают. А чему они могут мешать? Они мешают мечтать и вспоминать кино, где главная роль его. Только песня другая. Ее зимой пели приезжавшие с концертом: «Зачем ты к нам в колхоз приехал, зачем нарушил мой покой…». Потом все бабы неделю завывали, будто изнемогают без того мужика с орденами. А у него наоборот, но с тем же протяжным страстным мотивом, и без орденов.

Под утро, когда кончились папиросы, Степан устал ворочаться и отмахиваться от комариного воя, пришла короткая дрема.

А гроза так и не пришла, она все еще готовилась, может быть, днем: до горизонта висели тяжелые тучи, иногда налетал теплый, но сильный ветер, и где-то далеко гремело. Должно быть, в Марьково (либо в Пеньково, Столбовом, Дубках).

У них грянуло и полило только вечером, когда Степан, стаскивал вонючую, жесткую на спине рубашку и порванные штаны – случайно зацепил гвоздем на зерносушилке. Был он вял и потен, несмотря на то, что недавно купался с мальчишками в Руе. Хотелось есть и спать. Так хотелось, что мотоцикл не закатил в сарай, а просто прислонил к скамье, ничем не накрыв. Зная, что обязательно будет ливень, и надо бы. Да лень.

Внезапно в доме потемнело, как будто упала ночь. В окно потянуло холодной свежестью, и зашумел бешеный ливень, рассекаемый ломаными линиями светящихся разрядов, заглушаемый наползающими друг на друга громовыми каскадами. А Степан вышел во двор. И долго стоял под хлесткими струями, смывая с себя грязь и вновь подступившие мысли о ней. Ему казалось, что он может так стоять бесконечно. Ощущая упругие удары капель: лоб, темя, плечи, пьющие дождь губы. Оставаясь равнодушным, глядя, как по кожаному треугольнику мотоциклетного седла прыгают и взрываются крупные брызги. Пропитываясь возвращающейся телесной силой, которая чревата новой бессонницей. И пусть!

Но замерз. И, скользя по грязи, пошел в избу.

Он сидел на низкой скамеечке у плиты (варилась картошка в мундире), когда в окно постучали. Отражение кухни мешало видеть, кто, и Степан выскочил на крыльцо. Кто-то, закутанный в брезентовый дождевик стоял внизу.

- Это я.

- Женя?!

- Вам телеграмма.

И тут он вспомнил. О договоре с женой – пошлет телеграмму, когда будет возвращаться. Чтобы обязательно встречал.

- Да что же вы стоите под дождем? Заходите скорее.

Он не верил. Что вот так. Что бывает такое, когда мечта становится не мечтой. И от случившего чуда все кажется происходящим во сне. Только бы не проснуться!

Она вошла вслед за ним. Долго вытирала свои боты о половик, а потом не знала, что делать дальше.

- Да вы проходите, Женя. Не стесняйтесь. Проходите.

- Спасибо. А куда плащ?

Она сняла накидку. Он взял тяжелый брезент и накинул его на вбитый в бревно гвоздь.  Не замечая своих движений, длинного гвоздя, того, что от выкипающей картошки шипит плита.

«Не волнуйтесь…» А сам дрожит от волнения и задыхается от радости.

- Замерзли?

- Да. Пока шла, сорвало балахон, и я все-таки промокла.

Он это видел – прилипшие к лицу и шее волосы, ставшие еще длиннее; темное, от воды платье, руки, покрытые пупырышками озноба и грудь. Два отчетливых бугорка жестких сосков.

Отведя жадный и испуганный такой откровенностью взгляд, Степан увидел себя в косом наклоне висящего над столом зеркала: босой, в старых галифе, в майке с провисшими подмышками и неподдающимся стирке пятном на животе. Показалось, что отражение смогло передать, как мелко дрожат руки с привычной чернотой под ногтями. Никогда не стыдился, считая нормальным, а сейчас смутился.

- Это… Давайте я вам чайку согрею. Да! – он дернулся, схватил табуретку и поставил ее у теплой кладки плиты. – Садитесь. Я сейчас еще дровишек подкину. Садитесь, Женя! Или вы торопитесь?

- Нет.

Она так и стояла у двери. В прозрачном платье, блестящих ботах, с длинными волосами русалки. Стояла и теребила маленькую сумочку-кошелек, которую он только сейчас заметил:

- А телеграмма?

Женя вынула сложенный листок, заклеенный узкой телеграфной полоской.

- Да…

Степан взял бумажку, бросил ее на стол и придавил сахарницей.

- Потом, улыбнулся он. А сейчас вам нужно немного обсохнуть и согреться. И зачем вы в такую погоду потащились ко мне? Могли бы принести и завтра.

- А вдруг что-то срочное?

- Ну да, конечно. Я сейчас.

Он побежал в комнату и принес свои  обрезанные по щиколотку валенки. Свои, а не жены, потому что любое напоминание о ней могло разбудить, прервать сладкое наваждение.

Чайник пускал пар, запотевали стекла, дождь истово барабанил с той, черной стороны далекого мира. А они сидели и молчали. Женя в его валеночках у печки, Степан на лежаке, втиснутом между столом и перегородкой, отделяющей кухню от комнаты. Сидели и смотрели. Глаза в глаза.  Передавая взглядами то, чему не нужны слова. Требуется только решимость. Либо ей немедленно встать и уйти, либо ему медленно встать и приблизиться к ней. И коснуться рукой головы, плеч, свободной от лифчика груди…

Так и качались, борясь с порывами.

И вдруг погас свет.

- Это рубануло в главном щите. Если где замкнет, срабатывает защита.

- А у меня нет защиты, - прошептала Женя…

Она ушла от него, когда будильник показывал четыре часа двадцать пять минут. Нет, он в это время вернулся, ее проводив. Был дождь, нет? Кажется, не было. Потом лежал на кровати, глядя в светлеющий потолок и вспоминая о том, что было.  Только что, недавно, теперь уже давно. Сброшенное платье, отданная его губам грудь,  ноги, скользкая между ними влажность, его пальцы, касающиеся того, что не хотелось трогать у жены. Стон, когда он проник в Женю, ее зубы, укусившие ему губу, ее движения, усиливающие  ритм соединения. Ненасытного, с короткими перерывами, чтобы только отдышаться…

Так и стояло все перед глазами. И когда Степан поднялся, вышел из дома, заводил холодный мотоциклет. И пока, виляя в грязи, ехал к распределительному щиту.

Оказалось, что сгорел предохранитель. В кузнице (там был отведен угол его «электрике») он узнал, что замкнуло провода между Наволоком и Затоньем. И что уже мужики сняли ветку, но нужно проехать по линии для проверки.

И снова в голове сказочная ночь. А остальное как размыто. Там, на периферии рассеянного внимания. И то, что не взял резиновые перчатки, тоже несущественно – он сумеет и так.

Потому что была Женя, ее спина, грудь и живот, как у девушки. Ее накопленная страсть, жфсенская, жадная, дающая и забирающая жизнь. И вызывающий ревность опыт в звериной любви. И ласки, шепот, признания, вызванные любовью человеческой.

И он забыл, не заметил, что не проверил рубильник. И забыл, что пассатижи без изоляции. А другие вместе с перчатками остались в кузнице.  Ну и что? Какое это имеет значение, если недавно было…

Он успел заметить только вспышку. И легкий удар. Или не удар, а что-то, исполненное необычностью и забвением. Сжигающей кожу и кости темнотой, в которой нет ничего: тела, души, ощущения, мысли и страха, что все исчезло. Надолго ли?

                                                             ***

- Мама, а почему нас не встречает папа?

- Не знаю, Сережа.

- Я хочу писать. Долго еще ждать?

- Потерпи еще немного, сейчас папа приедет.

- А если не приедет? Тогда что? Кто ящик с орехами понесет?

- Приедет. Мы же телеграмму посылали. Обязательно приедет, жди сынок.