Анатолий Ива
Писатель
Три левых часа

Три левых часа

я     Паша Широковянов решил поехать в Саблино. Просто так, не имея конкретной цели. Просто так, почувствовать себя путешественником – сумка за плечами, сандалии на босу ногу, в руке посох, на голове соломенная шляпа. Просто побыть в новой роли. Например, в роли Миклухо-Маклая или Льва Толстого, который однажды рванул из Москвы в Ясную поляну, рассчитывая только на силу своих ног. Трижды. Шел он в сопровождении Попова. Не того, который изобрел радио, а другого. Москва – Сыров – Серпухов – Тула – пришли!

Паша читал. И писал. И хотел писать еще лучше, как… Об этом он даже не мечтал, но лучше. Хотел Паша. И фамилия самая подходящая для начинающего прозаика – Широковянов. Не надо псевдонима.

Просто надоело по воскресеньям сидеть дома – дай, думает, поеду в Саблино, а там пойду в пещеры: соломенная шляпа, посох, сандалии на босу ногу. Не забыть бы папирос. Вот они. Просто так, подышать загородным июнем, послушать жужжание мух, проникнуться перед этим вагоном. Выходит, не просто так собрался Паша поехать в Саблино.

Проснулся Паша за пять минут до будильника – без  пяти без пяти  шесть.  Без пяти до начала пробуждающего звона. Вот что значат воля и желание! – воскликнул Паша, вскочил с дивана (он спал, ел, пил чай, писал, читал, принимал гостей, чинил одежду, размышлял, стриг ногти на диване) и побежал ополаскивать лицо. Ванная комната была еще свободна, уборная тоже – воскресенье. Попив чаю с баранкой, Паша снял носки и тапки и надел сандалии. Желтые, на каучуке, со множеством удобных ремешков. Странно, в сандалиях Паша стал чувствовать себя по-другому – немножечко Толстым. Он нахмурил брови. Ощущение себя Львом Николаевичем усилилось. Паша сухо кашлянул и стрельнул на фотографию Чкалова глазами. Возникшее внутренне сходство стало пугать: довольно, пора на вокзал. Где шляпа?

Ему говорили, что он похож. На слесаря Галкина. На фининспектора Орехова. На кого угодно, только не на Толстого. Слепцы!

Проходя по двору (правая его сторона блестела золотой симфонией окон, казалось звучала) Паша заглянул в коморку дворника. Там уже неделю назад он приметил посох. Старый, блестящий от времени и множества рук, в которых он побывал. Сучковатый, стоптанный у подножия в кость. Должно быть, знал сей посох камни святого Иерусалима, Соловецкую осеннюю грязь, мерзлый ладожский путь на Валаам.  И шесть дней назад, и два Паша посох проверял – там! И вот тогда родилось: выкрасть осторожно, подвесить на петлю под пальто и Обводным, ни с кем не заговаривая, к старухе Алене Ивановне- процентщице.

- Кто там?

- Я-с, Алена Ивановна. Закладец вам принес-с. Писатель Ширововянов. Не читали, матушка? Да вы отворите.

- Что-то вы, сударь, бледны.

- Позвольте в комнату?

И тут ей посохом череп-то и раскроить.

Паша засмеялся, любил себе Паша пошутить.

Лиговский встретил Пашу деловой тишиной – как будто все вышли на перерыв. Туманилось политым асфальтом, ворковали над лужами голуби и клевали в них солнце. Проехал автомобиль, навстречу проплыл пустой автобус, прогромыхал попутный трамвай – в него!  Кондуктор-девушка Паше улыбнулась. И даже чуть криво оторвала ему билетик. «Я ей понравился, - подумал, - завтра будет рассказывать подругам – вы знаете, кого я везла? Не поверите! Широковянова!» Писать! Писать, как можно лучше. Паша бросил взгляд на пальцы в сандалиях, сжал палку, поправил шляпу – ощущение Толстым, направляющимся в Серпухов, вернулось. Получится!

Московский вокзал встретил Пашу, не встречая, - вокзал Пашу не заметил. Люди, мужчины, женщины. С котомками, в сапогах, с выражением озабоченной печали, беззаботной радости, без выражений, в картузах, льняных пиджаках, с саквояжами, детскими колясками, в распахнутых жилетках, с зонтиками от солнца и возможного дождя, тоже в сандалиях на босу ногу, с мешками за плечами, в белых платочках и милиционер. Вокзал уезжал загород. У пригородных касс толпились. Мальчик в матроске тянул за подол молодую мамашу:

- Купи петушка! Ну, купи! Петушка купи.

Мамаша судорожно рылась в сумочке.

До отправления нужного поезда оставалось еще двадцать минут. Паша решил покурить: «в добрый путь», «на дорожку». Чтобы потом, в Саблино по-толстовски - без табака. Курил на перроне возле последнего вагона красивого московского поезда – носильщики в фартуках, группы военных в начищенных сапогах и портупеях. Затылки их бриты и в складках, виски блестят сединой – высший офицерский состав, комдивы, среди них один, кажется, летчик. Прошел высокий мужчина в костюме. С ним дама. Прекрасная дама в синем платье и туфлях. За ними несли чемодан. И в этот момент в Пашу влетел сюжет, как влетает мошка в открытый восторженно рот. Сюжет таков. Двое: он и она. Вот как эти прошедшие. Муж и жена. Он старше, она моложе. В Москву. Он любит. Ее и свою службу. Любит слепо, надежно, не замечая холодности своей супруги, которая принимается за манеру скрывать темперамент. Им. Бездетны. Пока и надолго – она знает средство. Она из провинции, когда-то. Он тоже, но с Волги. И там, в Костроме имеет сестру – домишко, хозяйство и сын. Мечтающий стать инженером. Сын робок, в очках. С прыщиком на подбородке. И вот получил письмо. От дяди – приезжай, помогу сдать экзамен. Но Ленинград перед этим. С приятелем, может быть – Марсово поле, Смольный, Кунсткамера, Летний сад, Эрмитаж и русский музей с Левитаном. И Филоновым обязательно. А потом к дяде! К дяде потом. Но именно там…

Глаза Паши зажглись. Рука без ведома головы достала из пачки еще одну папиросу - часы позволяли.

И эти, дама и служащий министерства. В Ленинграде. Он по делам, она «просто так». Вечером ресторан «Север», прогулка по Невскому, белые ночи и прочее.

Паша отметил, что вышла невольная рифма: «ночи и прочее». Но пора домой, в столицу. В шестом вагоне, в девятом купе. В коридоре мягкий коврик, всегда горячий титан, проводник, знающий три языка. И так получилось, допустим… допустим ошибка кассирши, что юноше продан билет не туда. Ошиблась кассирша вагоном – ребенок кричал: «Купи петушка!». И вместо плацкарты, продала в купе. В шестой вагон. Купе номер девять, как и у этих. Свисток, звонок. Улеглась суета, поехали, слава богу. В Москву! Сидят. Он и она. На расстоянии, как чужие. Напротив племянник, который не знает, что едет вот к этому, в полосатом костюме товарищу. С этой прекрасной, нежно пахнущей дамой – темные волосы, тонкий профиль, до безумия стройные ноги в английских туфлях. Подробности и достоверные мелочи позже. Сейчас каркас. В дороге случается легкая беседа, шутка со стороны товарища, смущение со стороны племянника и явная скука со стороны красавицы – она устала от мужа. И вот...

Паша опомнился – пора в поезд! Бегом.

Слава богу, успел. Но скамьи переполнены. Но можно устроиться с краю ногами в проход. Слава богу, устроился.

Дня через два по приезде (недорогая гостинца с видом на Третьяковку, горсправка, точный маршрут, телефонный звонок) племянник, допустим, Иван едет к дяде. Допустим, товарищу Коробову. Имя жены, предположим, Тамара. Но по дороге случился конфуз. На выходе произошла толчея – какой-то грубый путеец в фуражке путейца толкнул Ивана в лицо. Случайно, но сильно.

«Сыр выпал - с ним была плутовка такова» Это Крылов, совершенно не к месту.

С Ивана слетели очки. На асфальт, причинивший непоправимый урон толстым стеклам. Что дальше? Не отменять же визит? Люди ждут, как было условлено по телефону. Значит, так – полуслепым и от этого скованным. Ради того, чтоб сдержать обещанье приехать, люди ждут. Как пройти… Вон туда, второй переулок налево. Вот и дом в виде светлого до неба пятна. Третий этаж. Как страшно!

А дальше роман. Как объем и сюжет. Иван полюбил Тамару, Тамара к Ивану тоже глубоко неравнодушна, товарищ Коробов пропадает на службе и ни о чем таком не подозревает. Вечерами они (влюбленный Иван и бодрый Коробов) занимаются математикой. Косинус, тангенс, котангенс.  Тамара варит кофе. Родился коварный план – от Коробова избавится. Мешает. И стар, хоть и бодр. И противен, как муж. Устранить. Но так, чтоб никто не подумал об умысле, не заподозрил на волос, иначе… Детали потом.

Отличный сюжет! Превосходный.

Паша достал из брюк химический карандашик и, послюнявив, поставил на левой кисти маленький синий крестик, рядом с еще тремя, тоже сюжетами. Теперь не забудешь. Как назвать? Можно «Тройка, семерка, туз». Как у Пушкина. Как намек на поэзию чувств, пусть преступных. Или иначе. Можно «Пешка, ферзь и король», как намек на сложность начатой игры. Обдумать после.

Первый крестик на Пашиной кисти относился к задуманной повести.  Мальчик. Темноволосый, похож на цыгана. Дитя Западной Сибири. Однажды зимой провалился под лед. Насилу был выловлен и откачан. С тех пор частые боли в груди. Как у позднего Чехова. Но хуже, страшней. Чехову тридцать пять, Василию всего четырнадцать. Кашляет кровью. В Томск, к профессору Ларионову. Профессор-фтизиатр. Учился когда-то в Вене.

У Паши был второй том медицинской энциклопедии. Из нее Паша узнал, чем занимаются фтизиатры.

Ларионов полюбил Василия как сына. Настоящий сын Ларионова погиб в пятнадцатом году. И тогда профессор решился на дерзкий эксперимент – поменять замороженные легкие Василия на рыбьи жабры. Жабры гигантского сига. Во славу советской науки. И чудо свершилось – Василий пошел на поправку, и мог оставаться в воде любой температуры часами.  Прекрасный водолаз!   Тем временем…

Второй крестик напоминал о рассказе. Девушка, деревня в Орловской области. Мать мещанка по духу. Работает в сельпо. К Лизе сватается сын бывшего священника Вениамин, личность темная и лживая, маскирующаяся под скромного почтового служащего. Играет на скрипке. Лентяй и бездельник. Но на счастье в Орловку приезжает Арсений – студент химик. Бывший воспитанник председателя. Учится в Казани. Любит читать, мечтать, разгадывать ребусы. Ходит по старой дружбе в гости к Лизе. Тем временем квартира для новобрачных почти готова, но…

Третий крестик – снова рассказ. Учитель. Литература и русский язык. Пишет тайком стихи. Живет в городке Николаевске. В городке есть парк с аттракционами. В том числе и качели. По воскресеньям играет духовой оркестр. В павильоне продают горячие пирожки и квас. Дмитрий учит не по призванию, так получилось. Ему скучно учить литературе. А вот физике! Или гидродинамике! А еще лучше ничему не учить – дети раздражают. Дети порой жестоки. Дмитрий худ и узкоплеч. И сутул. И вял, вялостью человека, идущего не той дорогой. Однажды в Николаев приезжает Максим. Будущий проектировщик домов. Они идут в парк. По дороге говорят о смысле жизни.

- Жизнь не имеет смысла! – Говорит Максим, поглядывая на девушек. Жизнь имеет только вкус. Жизнь и есть вкус. Понимаешь?

И они пошли на качели. И раскачались почти до полного их оборота вокруг оси. И вот тогда Дмитрий понял! Он должен быть летчиком-испытателем. Должен поступить в летное. А литературе пусть учат другие. Чтобы поступить в летное, нужно стать крепким и сильным. Дмитрий начинает ежедневно делать зарядку и подтягиваться на турнике. И обливаться холодной водой. А на следующий год…

Паша задумался. Мимо проплывали длинные борозды.

- Брюкву посеяли, - сказала женщина, сидящая вплотную. – А в прошлый год здесь капусту садили.

Паша задумался о вдохновении. Вдохновение – прежде всего дар. Его специальными мерами не вызовешь. Ни курением, ни пивом, ни одинокими вечерами. Свойство вдохновения – внезапность. Без предупреждения. Иногда очень не ко времени. Вот как сегодня. Надо бы писать, а он в вагоне. Но кто знал? Еще одно свойство вдохновения – радость и легкость. В письме. Слова текут сами, линия сюжета не исчезает, усталость не чувствуется. Наоборот, чем больше пишешь, тем слаще становится. Час, два, три. Пока не кончатся папиросы. Или чернила. Или не исчерпается посетивший замысел. Хорошо Толстому – граф и помещик. Ничего мелкого и бытового делать не надо, за тебя все сделают слуги. Ходи по дорожкам парка и жди. А потом беги записывать, и тебя никто беспокоить не будет. Не посмеет.

- Лев Николаевич, обедать не изволите?

- Не мешайте! Я пишу пятую главу «Отца Сергия»! Уйдите. Впрочем, принесите кружечку простокваши. Впрочем, и хлебушка белого. Ступайте прочь!

Или Достоевский. На завод не надо, друзей нет, молчун. Говорят, что Достоевский был великим молчуном. Гонорары. Сиди себе дома, смотри на колокольню и жди. Или гуляй недалеко от квартиры. Калоши, пальто, шляпа, трость. Была у Достоевского трость?

Но когда момент пропущен, начинается мука. Сюжет остался, а сил творческих на его воплощение нет. Душа погасла. Горит только ум. А это тяжело. Одним умом. Тысячи причин отложить: постричь ногти, попить чаю, послушать радио, сходить в баню. «Но уж потом!» Это уловка. Потом тоже невмоготу. Бумага пугает. Зовет: «Ты должен! Забыл?» и пугает: «Не получится ни черта у тебя!». И не получается. Тогда завтра. А в воскресенье в Саблино. Зачем? Просто так.

- …зажарить с луком. Язык проглотишь, - продолжала разговор женщина с котомкой. Разговаривала с женщиной, Пашу теснящей.

Язык, - продолжил думать Паша, - средство вкусового отношения. Но только, если под языком подразумевать способ построения текста. И не только, если под текстом подразумевать построения общественных отношений. Ленин написал «Апрельские тезисы», Столыпин «Реформу». Язык – способ управления, способ властвования, способ подчинения. Да это так. Язык, превращенный в речь, устанавливает цели и налагает запреты. Когда он становится государственным (Паша посмотрел на вспотевшего мужчину, читающего «Ленинградскую правду»), газетным. Или (Паша заметил мужчину с удочкой) сетью. Лабиринтом, из которого нет выхода – трудовое задание, обязательства, планы, угроза нападения. Но выход есть.

 Паше захотелось курить. Говорят, что Толстой долго не мог бросить.

Выход в не языке. В анти-языке, если хотите. В анти-тексте, сквозь который можно проскользнуть, государственный язык исказив. Недосказать. Пересказать. Перекрутить. И выпорхнуть глупой птицей. Намекнув на прощанье – за мной. С помощью иностранного слова, слова, удачно придуманного. Почему церковь веками угнетала? Потому что берегла свою церковно-славянщину. Кандалы – «о еже податися», как в «Анне Карениной». Букву приравнять к цифре! Цифру свести к нулю.

- Ваши билеты!

Контролеры вошли властно, бесцеремонно. Покосились на посох.

Подъезжали к станции Поповка. Кто-то побежал от контролеров в противоположный тамбур.

Многие вышли. Паша пересел к окну. На влажное от чьего-то зада сиденье. Теплое и влажное, как рукопожатие Сомова. Сомов – начальник техбюро. Паша работает на «Вулкане» в техбюро, пишет в заводской листок статьи. Пока. Когда издадут его первую книгу, уволится. И переедет с Лиговского на Ржевку. По субботам Паша ходит учится писать. В Дом Печати – Заболоцкий, Введенский, Минц, Варшавский Юрий, тезка Маневич, Бахтерев, дурак-Гольдфарб. И Ювачев с псевдонимом Хармс. Самый злой. Пашу не замечает. Подожди, вот напишу! Вернусь из Саблина и напишу.

Мальчишки купались в речушке под деревянным мостом. Камни на запруде блестели. Потными лбами. На быстром мелководье клубилась пена.

В Саблино Паша вздохнул глубоко – воздух дрожал счастьем. У здания станции стояла подвода, мужик сидел дореволюционный: борода, косоворотка (на Паше рубашка в клетку на шнурках), прозрачный взгляд Иванушки-дурачка. Под скамейкой котенок играл бумажкой. На отцветающем кусте сирени сидела крупная птица с хохолком. Папироса показалась сладкой. Последняя!

Поправил шляпу, выбросил из сандалии камешек, сжал посох, им стукнул – Моисей. Нет, калика перехожий. Снова нет! Иван Флягин - удачно вспомнился Короленко

Тропинка уводила в поля. Частично засеянные культурами. Пещеры там, на берегах Саблинки. Что такое пещера? Пещера – есть ход. Пещера – есть подобие женских внутренних путей. Во чрево. Сырое, темное, глубинное. Нужна смелость семени преодолеть узкий ход. Оплодотвориться. Я – есть семя. Настойчивое, активное, слепое. Я – есть начало. Как мужчина и его дух. Думал, идя тропинкой, Паша. Курить не хотелось, совсем, как Толстой по дороге в Серпухов.  

Речной шум нарастал плавно, давая к себе привыкнуть, маня. Там внизу.

И…

Случилось непонятное и стремительное. Паша рухнул в яму. Ее не заметив, не предполагав – смотрел, улыбаясь, на облака, грудь дышала простором. Шляпа осталась на тропинке. Впрочем, и посох. Паша летел в черноту. Осыпая вниз комья земли и обдирая локти о стенки колодца. Ему показалось, что летит он в старый бездонный колодец. В какую-то шахту.

Боясь удара в каучуковые стопы. Ожидая всплеск донной жижи. Воткнуться по колено! По пояс! Представляя себя, летящего. Долго.

И ничего. Только полет, вызывающий ужас и удивление – куда?

И когда? Закончится спуск в неизвестность.

Время исчезло, как показалось. Нет. Не показалось, исчезло. И снова возникло – ноги коснулись. Похоже, что пепла. Грот, освещенный красными отблесками далекого пламени. Оттуда тянуло жаром. Паша протер глаза, очистив зрачки от мелких частиц и слез.

- Лев Николаевич? Вы?!

Рядом возник человек. Это неверно. Рядом с Пашей возникли остатки – обтянутый кожей безволосый череп, длинный усохший нос с непомерными вырезами ноздрей, острые скулы, щеки в язвах и страшный беззубый рот, неприкрытый губами. Губы искусаны. Глазные впадины, не оставляющие места мозгу. Тусклые зрачки в них. Рваный пиджак, вся в пятнах рубашка и галстук. И брюки, разорванные на коленях – торчали костляво колени. Башмаки без шнурков.

- И вы теперь с нами, Лев Николаевич?

Обратился к Паше, еще онемевшему, еще до конца не опомнившемуся, жуткий субъект. Чем-то Паше знакомый. Очень знакомый.

- Вы?! - спросил его Паша сухим языком и гортанью. – Вы, Ювачев? Или Х-хармс?

- Я. Увы. Отдал бы все, чтоб здесь не быть собою. И вообще здесь не быть.

- Где не быть?

- Как где, Лев Николаевич? В аду! Где мы с вами еще можем оказаться?

- В… аду? – прошептал Паша, понимая, что это именно так. В аду. - Но, за что?

- За труды. За сочинительство, дорогой граф. За написанные слова.

- Но вы же живы, Хармс! На прошлой субботе мы виделись в Доме печати. Я не могу понять.

- Это там, где время еще не закончилось. Где мне еще остается десять лет. Десять лет неведения. А здесь, в аду за «Старуху». Читали? Когда же? Она еще мной не написана «там», в Ленинграде.  Сочли, глумлением над евхаристией.

Хармс загнул грязный палец с ужасным ногтем.

- Второе: иронией над видением Василия Великого. Он сюда прилетал.

- Кто?

- Василий Великий. Врут. Маленький старичок с фигурой подростка.  

Хармс загнул грязный палец с ужасным ногтем:

- И кровавым наветом вдобавок.

Хармс загнул грязный палец с ужасным ногтем:

-  Я процитирую.

Хармс процитировал:

«А другой покойник заполз в палату рожениц и так перепугал их, что одна роженица тут же произвела преждевременный выкидыш, а покойник набросился на выкинутый плод и начал его, чавкая, пожирать…» Вот за это.

- Но. Вы сказали «сочли». Кто «сочел»?

- Он, Лев Николаевич. Кому дано судить и сочетать.  Его нами же созданный образ.

- Нами же созданный?

- Кем же? Назовите других.

Ювачев почесал язву на правой щеке. Из нее брызнул гной.

- А вас, - он снял капельку гноя с Пашиной левой щеки, - полагаю, за «Воскресение».

«А ведь сегодня воскресенье! – ударило Пашу воспоминание. – А позавчера была пятница».

Ювачев не заметил. Не мог:

- Оскорбление мыслей. Но почему же только сегодня? Где вы, были до этого, Лев Николаевич? Вид ваш вполне. Сандалии…

- Я. Я был в… в… был… я…

И тут зазвенело. Все громче, и громче. И громче.

Паша проснулся. В поту и радости, что проснулся. Будильник смолк – без четырех уже шесть. Слава богу, что сон. Вот это сюжет!  Это вам не… И даже не… Записать. А Саблино как же? А Саблино в воскресенье! Следующее, должно быть. Потом.  Иль никогда, там яма. Записать! Немедленно.

Где бумага?